|
версия для печати |
Л.В. Шапошникова. Хранитель
В иных встречах, в иных сплетениях событий,
не представляющих на первый взгляд ничего исключительного,
сокровенная сущность нашего бытия проявляется гораздо ярче,
чем в нашей повседневной жизни.
Ги де Мопассан
Павел Федорович Беликов. 1960 г. |
В мае 1972 года Святослав Николаевич Рерих пригласил меня погостить на его вилле в Гималайской долине Кулу. Там я впервые увидела не только непередаваемую красоту самых высоких на нашей планете гор, но и соприкоснулась с уникальным и неповторимым миром Рерихов. На вилле все осталось так, как было при Николае Константиновиче и Елене Ивановне. Святослав Николаевич поселил меня в комнате своих родителей, где был камин, стояли две кровати, а у старинного шкафа – кресло, в котором, как он объяснил мне, любила сидеть Елена Ивановна. Комната эта соединялась с другой, много меньшей, с окном на двуглавую заснеженную вершину Гепанга. Здесь были только простой, деревянный письменный стол и стул с высокой спинкой. Святослав Николаевич провел рукой по столу, на котором лежали какие-то бумаги, посмотрел в окно и на какое-то мгновение задумался.
– Вот здесь, на этом столе, – сказал он, – моя матушка записывала многое из того, что потом составило книги Живой Этики. Теперь за ним будете работать Вы, если, конечно, Вам это понадобится. – И улыбнулся чуть хитровато. – А спать будете тоже на ее кровати.
Две недели, которые я провела на вилле Рерихов, прошли быстро, как один день. Они были наполнены массой разнообразных впечатлений, прогулками по Наггару и окрестным деревням и, самое главное, ежедневными беседами со Святославом Николаевичем. Мы вели их на скамейке, стоявшей под раскидистым деодаром во дворе виллы.
– Ну, так что нам еще надо узнать? – обычно спрашивал он, и начиналась беседа, которая длилась иногда по три часа.
Те две недели в Кулу как бы перевернули всю мою жизнь и направили ее, неожиданно и резко, совсем по другому руслу.
Накануне моего отъезда Святослав Николаевич вручил мне два письма. Одно – для Ираиды Михайловны Богдановой, другое – для Павла Федоровича Беликова. Тогда я еще никого из них не знала. С Богдановой было проще – она жила в Москве, а вот Беликов обитал в Эстонии. И я, сделав небольшую приписку к письму Рериха, отправила его по указанному адресу. Выполнив свой долг, я забыла и о самом письме, и о незнакомом мне человеке.
Но через некоторое время, к моему удивлению, пришло письмо от Беликова, в котором он сообщал, что скоро будет в Москве и хотел бы со мной встретиться. Когда он приехал, я пригласила его к себе домой, и так состоялась наша первая встреча. Павел Федорович оказался человеком общительным, живым и разносторонним. Мы говорили с ним о Кулу, о Рерихах и потом перешли к проблемам рериховского наследия. Он сообщил мне о том, что до сих пор нет даже комиссии по наследию и что если такое случится, то это будет только начало, и что необходим Музей Рерихов. Беспокоился о приближающемся юбилее Николая Константиновича в 1974 году, говорил о трудностях, которые могут в это время возникнуть.
Как было положено в то время, мы оба соблюдали осторожность в высказываниях, ибо практически ничего еще не знали друг о друге. По мере узнавания Павла Федоровича я все больше удивлялась, потом изумлялась и, наконец, поняла, что передо мной человек необычный, уникальный, неповторимый. Он был отмечен печатью той истинной интеллигентности, которая ушла из нашей жизни давно, под грохот революционных взрывов, была уничтожена на полях гражданской войны, убита в сражениях Великой Отечественной и погибла в тюрьмах и лагерях. Он обладал не только интеллектом и образованностью этой интеллигентности, но и ее твердостью, мужеством, я бы сказала, какой-то ее несгибаемостью.
Очень трудно было с первого взгляда заподозрить все это в скромном человеке, жившем в небольшом поселке Козе-Ууэмыйза в Эстонии и работавшем в бухгалтерии цементного завода, расположенного на окраине этого поселка. У него было все «как у людей», – семья, дети, маленькая двухкомнатная квартирка, палисадник у дома, где цвели розы и росла клубника, огород за поселком, у леса. И мало кто мог заподозрить в нем того Павла Федоровича Беликова, который был, если можно так сказать, «человеком судьбы». Иными словами, тем человеком, которого судьба поставила на одно из жизненно важных мест и определила ему миссию, связанную с явлениями, о которых никто в этом отдаленном поселке и не слыхивал. На этом месте он оставался, несмотря ни на какие жизненные невзгоды, до своего последнего вздоха. Ту миссию, которую он выполнял большую часть своей жизни, я назвала бы миссией Хранителя с большой буквы, ибо в самых тяжелых и противоречивых исторических условиях нашей страны он сохранил для нас имя и деяния великих наших соотечественников – Николая Константиновича и Елены Ивановны Рерихов. И не только сохранил, но и многие годы сам неутомимо работал над тем, чтобы эти имена не были преданы забвению и обрели бы хоть какой-то официальный статус. Он был озабочен организацией комиссии по наследию Рерихов, стремился что-то сделать, чтобы был создан музей их имени, чтобы выходили правдивые публикации об их жизни и творчестве. И сам он делал все: и писал, и организовывал, и привлекал к Общему Делу людей, которых считал достойными этого Дела. И в то же время работал в своей конторе ежедневно по восемь часов, занимался огородом, детьми, был помощником во всем своей жене, которая учительствовала в сельской школе, а также поддерживал со многими и очень разными людьми дружеские связи и отношения.
Когда я думаю о Павле Федоровиче, то каждый раз испытываю огромное и неизбывное чувство благодарности. Он был тем, добрую помощь которого я всегда на себе ощущала. Он щедро передавал мне все, что знал сам, делился со мной своими мыслями и соображениями. Надо сказать, что я не была в этом каким-то исключением. Все те, кто оказались связанными с Павлом Федоровичем по тем или иным причинам, чувствовали, я уверена, то же самое, что и я. Он стоял у истоков серьезного научного рериховедения. Первыми нашими публикациями о Рерихах все мы были обязаны ему. Его большой, тщательно подобранный и прекрасно систематизированный архив был для меня надежным источником тех знаний о Рерихах, в которых я в то время нуждалась. Сам Павел Федорович от природы обладал талантом ученого и исследователя. Он был ученым, как говорят, от Бога. Не имея никакого специального образования, он был первым, сумевшим открыть нам подлинного Рериха во многих аспектах его, деятельности. Павла Федоровича никто не учил работать с источниками, он не защищал диссертаций, не постигал специальной научной методологии. Но его работы, превосходившие публикации дипломированных ученых, охотно принимали в научные журналы и сборники.
Так сложилось в нашей стране, что степень «учености» определяло то пространство, в котором находился тот или иной ученый муж. Считалось, что наиболее выдающиеся из них складываются лишь в крупных городах, ну и, конечно, в первую очередь в Москве и Ленинграде. Павел Федорович всей своей жизнью опроверг это расхожее мнение. Ну что может быть наименее подходящим для научной работы, чем небольшой, затерянный в лесах и полях поселок Козе-Ууэмыйза, где не было ни библиотек, ни культурных учреждений, где никто не читал лекций и не обсуждал в переполненных залах важных научных проблем? Здесь люди от рождения становились маргиналами, отрезанными от забот большого мира, который помещался где-то там, за горизонтом и до которого жителю поселка было такое же дело, как, предположим, русскому крестьянину XVIII века до жизни императорского двора в Китае. Павел Федорович, даже живя в своем далеком поселке, был человеком большого мира, дыхание которого он все время ощущал. В Козе-Ууэмыйза шли письма и бандероли с книгами из Нью-Йорка и Лондона, из Германии и Австралии, из Индии и Франции. Я уже не говорю об обширной переписке Павла Федоровича в собственной стране. Он всегда был в курсе выходящей литературы, старался не пропустить ни одной нужной ему книги и частенько бывал обо всем этом осведомлен раньше столичных своих коллег.
Однако мне бы не хотелось, чтобы у читателя сложилось впечатление о Павле Федоровиче Беликове как о неком идеальном персонаже, всезнающем и непогрешимом, лишенном того, что присуще обычному человеку. Известно, что на нашей грешной земле таких людей не бывает. И не в том проблема, существуют ли недостатки и ошибки, а в том, как мы сами к ним относимся. Павел Федорович относился к ним, с моей точки зрения, самым правильным образом: если он ошибался, то всегда находил в себе мужество не скрывать это от других. Его отличало то внутреннее мужество, которое помогало ему достойно выходить из самых трудных и запутанных ситуаций. А их в его жизни было немало. Он подходил к жизни реально, никогда не витал в облаках и не принимал, когда это делали другие. Он деликатно и иронично над ними посмеивался, но никогда не опускался до резкого осуждения, даже тогда, когда эти «витающие», которых среди рериховцев, и старых, и молодых, было немало, мешали ему в чем-то, а нередко попросту отнимали у него время, которым он всегда очень дорожил. Павел Федорович оказал на меня большое влияние не только образом своего мышления, своими подходами к исследованию наследия Рерихов, но и изменил какие-то мои человеческие качества. Он приучил меня к тому, что отвечать на письма надо сразу. Но, правда, так и не смог привить мне правило – отвечать подробно. Он заставил меня дорожить каждым фактом в жизни Рерихов, ничего не оставлять без внимания, не делить факты, как это я привыкла делать, на важные и неважные. И когда я, следуя его наставлениям, стала тонуть в этом обилии фактов, которые он почему-то все считал «необходимыми», я запротестовала.
– Зачем это нужно? – спросила я. Он на какое-то время задумался.
– Видите ли, все эти факты связаны с великими личностями, в жизни которых были события необычные и миссия которых для нашего столетия была уникальна. И наконец, несмотря на видимое обилие фактов, мы не можем сказать, что знаем о Рерихах все. Мне кажется, – он как-то смущенно улыбнулся, – что факт, который мы с вами сегодня считаем неважным, может завтра оказаться важным, и наоборот.
Потом я убедилась, что Павел Федорович был глубоко прав, и создала сама «банк фактов», которые мне в данный момент не требовались, но могли быть востребованы в любой момент. И сколько из них, казавшихся ненужными, потом были пущены в ход и осветили по-новому происходящее в жизни Рерихов.
Мы много с ним беседовали о самых разных вещах, начиная с тех, о которых я рассказала, и кончая важными проблемами, связанными с философией Живой Этики, особенно в ее эволюционных аспектах. Беседовать с Павлом Федоровичем было легко и интересно. И очень часто именно тогда я испытывала редкое чувство полного понимания со стороны собеседника. Я написала «редкое», потому что такое со мной случалось не часто, даже с людьми близкими или с теми, которых я знала давно и хорошо. И чем ближе мне был человек, тем реже возникало такое взаимопонимание.
С Павлом Федоровичем у меня сложились те доверительные отношения, которые и привели к полному взаимопониманию. И здесь главная «вина» была его, а не моя. Уверена, такие взаимоотношения с Павлом Федоровичем, инициированные им самим, возникали у него и с другими. Поэтому люди к нему так тянулись. К нему привлекали не только его знания, но и та человечность, которую мы сами растеряли в разного рода сражениях, волнениях и стрессах.
Я не однажды навещала Беликовых в Козе-Ууэмыйза; мы гуляли с Павлом Федоровичем по старинному парку, принадлежавшему когда-то местному барону, или бродили по лесу, который начинался сразу за парком. И все время разговаривали. Временами в нашем разговоре появлялась странная поспешность, мы начинали перескакивать с сюжета на сюжет, как будто торопились что-то друг другу сказать, точно бы этот разговор был последним. И тогда в живых, всепонимающих глазах моего собеседника появлялась какая-то неведомая мне печаль. Но он ее каким-то особым движением головы стряхивал, и наша беседа начинала течь в прежнем спокойном русле. И каждый раз я уносила в себе что-то нежданно бесценное, что заставляло меня потом долго, а иногда и плодотворно, размышлять.
Летом 1979 года я прожила в Козе-Ууэмыйза больше месяца. Павел Федорович нашел для меня удобный домик, расположенный на краю поля, около леса. Там я работала с его архивом, без которого вряд ли были бы возможны мои будущие публикации. Павел Федорович и Галина Васильевна, стараясь деликатно мне не мешать, навещали меня по утрам, чтобы, как я полагаю, убедиться, что со мной все в порядке.
В жизни Павла Федоровича самым важным человеком всегда был Святослав Николаевич Рерих. Такой преданности одного человека другому я никогда не встречала. Конечно, в этих чувствах ничего неожиданного не было. Еще когда были живы старшие Рерихи, Павел Федорович переписывался с ними, получал от них указания и советы, а когда в Советский Союз вернулся Юрий Николаевич, он познакомился и с ним и помогал ему до самой его смерти в 1960 году.
Взаимоотношения же его со Святославом Николаевичем оказались наиболее близкими и долговременными. Начиная с хрущевской «оттепели», когда стало меняться, хотя и ненадолго, отношение к Рерихам, Святослав Николаевич начал посещать Родину. И Павел Федорович был тем, на кого младший Рерих мог полностью положиться и на помощь которого всегда мог рассчитывать. Во время каждого визита Святослава Николаевича Павел Федорович приезжал в Москву и, находясь все время при госте, исполнял практически обязанности секретаря. Секретарь из него получался превосходный: он мог организовать самое сложное дело, свести с кем надо и выполнить многое другое, что значительно облегчало Святославу Николаевичу его непростую жизнь в Москве.
Для Павла Федоровича не было дел неважных и важных. Он выполнял все, о чем просил Святослав Николаевич, нисколько не смущаясь, на первый взгляд, «ничтожностью» поручения Рериха. Святослав Николаевич обычно останавливался в гостинице «Советская» в забронированном для него постоянном номере. У него были визиты «легкие», как он сам говорил, и «трудные». Трудные обычно были связаны с выставками картин Рерихов. Во время таких визитов увеличивалась нагрузка и на Павла Федоровича, ибо он активно участвовал во всем: присутствовал в выставочном зале, где шло оформление экспозиции, спорил с чиновниками, когда те запрещали повесить ту или иную картину как «идеологически не соответствующую».
Святослав Николаевич имел обыкновение находиться каждый день в выставочном зале и общаться с посетителями. Павел Федорович всегда был рядом с Рерихом. Он знал, что в любой момент может понадобиться ему, и не хотел, чтобы Святослав Николаевич беспомощно шарил глазами по залу, пытаясь найти нужного человека.
Чиновники Министерства культуры, приставленные к почетному гостю, время от времени исчезали, иногда надолго. Павел Федорович всегда был рядом.
– Я чувствую себя с Павлом Федоровичем в безопасности, – как-то сказал мне Святослав Николаевич, – такого надежного друга я вряд ли когда-нибудь буду иметь.
И сам Рерих никогда не оставался в долгу. Он высылал Павлу Федоровичу нужные материалы, просматривал его рукописи, давал нужные советы и рекомендации.
Но самым важным, с моей точки зрения, делом, которое Павел Федорович выполнял во время визитов Рериха, было регулирование потока желающих встретиться с гостем. Дело это было чрезвычайно трудное и сложное. И для того чтобы его бесконфликтно выполнять, необходима была организационная хватка, прекрасное знание человеческой психологии и понимание важности или неважности самого визитера для Святослава Николаевича.
Мне пришлось пройти через подобный опыт во время последнего приезда Рериха в 1989 году, когда Павла Федоровича уже не было в живых, и могу сказать, что более трудной работы мне не приходилось выполнять ни до, ни после.
Павел Федорович руководил этим потоком корректно, вежливо и твердо. Он сам решал, кто из посетителей был необходим Святославу Николаевичу, кого можно ограничить во времени, а кого следует и попридержать. И когда один из визитеров при отказе заплакал «скупыми мужскими» слезами, Павел Федорович, приобняв плачущего за плечи, стал легко, но настойчиво продвигать его к выходу. Тот же почему-то не стал сопротивляться и, сморкаясь и всхлипывая совсем уже не по-мужски, покорно ушел. Но могу со всей уверенностью сказать, что все нужные Святославу Николаевичу люди получали возможность с ним встретиться.
Во время таких визитов Павел Федорович знакомил и сводил людей, причастных к Делу, которому он сам, Беликов, служил. Он как бы укреплял то, что начиналось тогда в Советском Союзе, людьми, которым доверял. К сожалению, еще при его жизни не все оправдали такое доверие.
Во время этих напряженных визитов Рериха Павел Федорович успевал записывать и то, что в это время происходило. Из его записей выросла потом целая летопись, крайне значительная и полезная. Эту летопись он постепенно стал превращать в книгу о Святославе Николаевиче и работал над ней до самых последних дней, уже будучи неизлечимо больным.
Пришло время, когда письма от него стали приходить все реже и реже и становились все короче и короче. Я понимала, что надвигается развязка, но никто из нас уже ничем не мог ему помочь. Так в жизни случается часто.
Я приехала в Таллин ранней весной 1982 года. Было утро, над городом стоял легкий туман, сквозь который время от времени просвечивали неяркие лучи балтийского солнца. С моря дул ветер и нес запах каких-то водорослей и чего-то еще неясного и беспокоящего. Лужицы на платформе вокзала были затянуты хрупким весенним льдом. Меня встретил сын Павла Федоровича, Кирилл. Мы поздоровались.
– Ну как? – спросила я. – Неважно, – ответил он и отвернулся. Больше мы об этом не говорили.
Павел Федорович жил последнее время в Таллинне на квартире своей дочери Лены. Я увидела его лежащим на кровати в чистой и выглаженной рубашке, глаза на побледневшем и исхудавшем его лице были по-прежнему живыми и заинтересованными, но в глубине их уже таилось что-то незнакомое и пугающее.
– Вот как получается, – как бы оправдываясь, сказал Павел Федорович, – видите, лежу у Лены – нужны врачи, а у нас в Козе-Ууэмыйза таких нет. Но главная беда – книгу о Святославе Николаевиче еще не кончил. Руки не работают. Не могу печатать даже на машинке.
Я протянула ему бобину с магнитофонной лентой, которую с трудом достала в Москве. Тогда были такие времена. Он радостно засмеялся, сделал попытку встать, но у него не получилось.
– Спасибо огромное. Ну, теперь я спасен. Буду наговаривать на магнитофон, а потом посмотрим.
Я взглянула на Галину Васильевну и по ее лицу поняла, что диктовать ему долго не придется. Вечером того же дня я уехала в Москву. Был разгар учебного года, и я смогла вырваться только на воскресенье.
Уже тогда я понимала, что это моя последняя встреча с Павлом Федоровичем Беликовым. Так оно и случилось. Книга о Святославе Николаевиче осталась незаконченной, и многие дела, которые он задумывал, – незавершенными.
После его ухода я почувствовала какое-то внутреннее опустошение, как будто из-под меня выбили опору. А мысль – «надо спросить у Павла Федоровича, надо посоветоваться с Павлом Федоровичем» – еще долго жила во мне и каждый раз причиняла боль невозможностью своего осуществления.
В Москве, в Малом Знаменском переулке, рядом с Музеем изобразительных искусств, теперь стоит Музей имени Н.К.Рериха. Каждый раз, когда я смотрю на него, то думаю одно и то же – почему Павел Федорович не дожил до него? И каждый раз утешаю себя все одним и тем же – в этом музее есть и часть его устремлений, труда и страданий, которая продолжает жить с нами и приносить свои плоды. Но только об этом многие уже не подозревают...
В 1981 году, когда я только-только приступила к работе над «Мастером», я написала о Павле Федоровиче очерк, намереваясь поместить его в готовящуюся книгу в качестве одной из глав. Мастер был настолько слит со своим Хранителем, что было бы неверным этого не сделать. Потом, когда уже готовый «Мастер» совершал свое длительное и бесплодное путешествие по различным издательствам, очерк затерялся в одном из них. Долгие поиски не принесли никаких результатов. И только в этом году, совершенно случайно, среди старых бумаг я нашла его копию и включила в мои воспоминания. Он являет собой как бы воспоминания Павла Федоровича о себе самом. Ибо все, что в нем описано, было мне рассказано им самим. Кроме этого, очерк касается одного из узловых моментов жизни самого Хранителя, Мастера и многих из нас. Момент этот имеет также и эволюционный характер, который осветил не только судьбу Хранителя, но и неизбежность и неповторимость уготованной ему миссии: судьба связала имя и дела Павла Федоровича Беликова с одним из величайших людей XX века, внесших важный вклад в Космическую эволюцию человечества. Тот узловой момент назывался Великой войной, определившей, – я в этом уверена, – основные магистральные пути человека и человечества к Новой Эпохе, к Новому Человеку.
Я прошу поэтому считать мои собственные воспоминания своего рода предисловием к воспоминаниям самого Павла Федоровича, заключенным в нижеследующем очерке.
* * *
– Поторапливайся! Да поживей! Ты, красная сволочь!
Жесткий ствол винтовки уперся в спину, врезавшись между лопатками. Ощущение было не из приятных. Узкая средневековая улочка была пуста, со стороны горящего порта наползали клубы дыма. На улочке когда-то жили чудаковатые алхимики. Узкие, вытянутые кверху черепичные крыши вплотную прилепились к городской стене с башнями. Они то исчезали, то появлялись в черных облаках, несущихся со стороны моря. И это появление и исчезновение старинных башен, некогда охранявших этот город, делало все вокруг неустойчивым и нереальным. Ему даже показалось, что в узком зарешеченном окне вспыхнул синеватый отсвет и метнулась фигура в колпаке. «Наверно, алхимик, – отрешенно подумал он, – или его призрак». Он удивился, что эта, казалось бы, фантастическая мысль не противоречила всему тому, что происходило.
– Эй, не задерживайся! – ствол винтовки снова уперся в спину.
«Но он же знает, как меня зовут, – подумал Хранитель. – Почему он кричит “эй”?»
– Послушайте, – сказал Хранитель и обернулся.
Идущий сзади от неожиданности остановился и почему-то поднял винтовку вверх. На рукаве четырехлапым пауком чернела свастика. «Сейчас ударит, – пронеслось в мозгу. – Господи, как в дурном сне!» Из-за угла показался зеленоватый, как будто плывущий в изъеденном дымом небе шпиль знаменитого собора. Удара не последовало. Но снова грубый окрик:
– Эй, шевели ногами!
Хранитель знал, что здесь, в Вышгороде, находится немецкая комендатура. Его вели туда. Казалось, он не только сам идет по улице, но и плиты ее мостовой стремительно несутся назад, неумолимо приближая угловой последний дом с тяжелой резной дверью. И этот дом был таким же нереальным, как и все в это сентябрьское утро 1941 года. Вел его знакомый эстонец, который еще два дня назад почтительно приподнимал шляпу, раскланиваясь с ним. А теперь в руках у него была винтовка, которая грубо и неумолимо упиралась в спину Хранителя. Он уже понял, что эстонец служит в немецкой охране. Было только непонятно, когда это он успел. Ведь только вчера... Да, что было вчера? Теперь это «вчера» казалось таким далеким, как будто оно существовало в каком-то другом веке. Время начинало вести себя странно. Он с трудом вспомнил, что вчера вернулся домой очень поздно. Нет, не так. Он вернулся домой уже сегодня. Всю ночь в конторе «Союзпечати» он ждал газеты, чтобы осажденный немцами Таллинн мог получить рано утром свежие новости. К пяти часам утра, закончив работу, он распределил газеты по городским районам. Он еще не знал, что это будет последняя советская газета в городе.
Хранитель вышел на улицу. Над морем и городом висел густой туман. И этот туман приглушал близкую канонаду. Оттуда, с окраины города, где били эти близкие пушки, наплывал дым, который, смешиваясь с туманом, давил на город, пытаясь его задушить. Откуда-то из тумана стал нарастать рокот мотора. Потом появилось что-то расплывчатое и темное, и он понял, что это машина. Машина остановилась, и из нее вышел «прокопченный», с забинтованной головой человек с двумя кубиками в петлице. Гимнастерка на лейтенанте была разорвана, и из плеча медленной струйкой сочилась кровь. Он устало оперся на капот зеленой «эмки» и посмотрел на Хранителя. В его глазах не было ничего, кроме усталости, безмерной и нечеловеческой усталости. Даже боль ушла куда-то в глубь этих расширенных и побелевших зрачков. Лейтенант облизнул пересохшие, запекшиеся губы:
– Где порт? – отрывисто спросил он. – В этом чертовом тумане, как в молоке, ничего не видно.
Хранитель объяснил дорогу.
– Спасибо. Они прорвали нашу оборону, – устало бросил лейтенант.
Взвыл мотор, и машина растворилась в тумане. Хранитель пошел в ту сторону, где скрылась «эмка». Уже подходя к порту, он понял, что горят склады. Со стороны причала доносился какой-то гул, в котором тонули крики женщин и плач детей. Ему сказали, что идет посадка на последний пароход. И, может быть, для него найдется на нем место. Но последний пароход отчалит сейчас, через десять минут. «Не успею, – растерянно подумал он. – И слишком всего много. Книги, документы, письма». Все, что он за эти годы собрал и хранил о Мастере.
– Не успею, – сказал он уже вслух.
– Мы вам поможем, – утешили его.
– Я не успею домой, – повторил он, – я так не могу уехать.
– Но самое главное с вами, – сердито возразили ему, – ваша жизнь.
– Бывают вещи и поважней, – улыбнулся Хранитель. Но его не поняли.
Оттуда, от причала, где нарастали крики и происходило что-то страшное и непоправимое, раздался низкий и тревожный гудок. Гудок последнего парохода. И тогда он понял, что советские газеты, которые он держал в руках сегодня, тоже были последние. Он быстро пошел мимо горевших складов, потом побежал. Ему надо было успеть спрятать то, что у него было, хотя бы в нескольких местах. Так надежней. То, что было связано с Мастером, не должно погибнуть. Этого нельзя было допустить. Он бежал сквозь туман, иногда слепо натыкаясь на выплывавшие неожиданно каменные углы домов. Временами ему казалось, что город пуст, что туман превратил его в призрак. Но это было не так. Город звучал. Хранитель слышал выстрелы, крики, топот ног, звуки моторов. Город кричал, бежал и стрелял. Хранитель успел сделать то, что хотел. Он унес папки с письмами и документами Мастера из своей квартиры, спрятав их среди книг, ненужного хлама и взяв слово с тех, кому верил, сберечь хотя бы часть. Сейчас это было единственное, что он смог сделать для Мастера. Жизнь перестала быть для него главным достоянием. Усталый и разбитый, он забылся коротким тревожным сном. И этот сон отделил часть «сегодня» и превратил его во «вчера». Его разбудил какой-то грохот, выстрелы и колокольный звон. Немцы прорвали оборону и ворвались в город. «Но почему звонят?» – с удивлением подумал он.
Теперь надо было уходить и пробиваться в ту далекую лесную деревню, куда он успел из осажденного Таллинна отправить жену и дочь. Он не знал, что с ними. Почта в осажденный город давно не приходила. Линия фронта причудливо шла по Эстонии, и трудно было понять, где теперь немцы, а где наши.
Он надеялся на туман. Но туман уже рассеялся. Только клочья дыма плыли над старинным городом, его башнями и тонкими изящными шпилями. Над ратушей, то возникая, то исчезая, призрачно и нереально, как наваждение, трепетал флаг со свастикой. Еще не веря своим глазам, он замедлил шаг и вдруг почувствовал, что кто-то толкнул его в плечо. Он обернулся, увидел знакомого эстонца и в первое мгновение даже обрадовался. Но тот смотрел на него без улыбки, и его правая щека как-то странно подергивалась.
– Ну, отработался? – тихо сказал эстонец и потом, срываясь на крик, вцепился ему в плечо. – Я тебе попомню сороковой год! Красная сволочь! Ты был с ними! Теперь они тебя не спасут! Пошли! Там тебе покажут, как надо жить!
Улица алхимиков кончилась. И как будто из небытия уснувшего Средневековья и синих всполохов мерцающих реторт возникла фигура: высокая тулья офицерской фуражки, мундир, перетянутый в талии широким ремнем, начищенные до блеска щегольские сапоги. Он не мог разглядеть лица немца. Оно казалось ему стертым и размытым. Конвоир щелкнул позади Хранителя сапогами. Но немец не обратил на него внимания, вежливо поднес руку, затянутую в перчатку, к козырьку и сказал:
– Гутен таг.
Хранитель машинально ответил. Конвоир, стоявший сзади, от неожиданности стукнул прикладом о камень мощеной улицы. Он не знал немецкого, поэтому смысл дальнейшего разговора офицера с Хранителем не понял. Эстонец не понял и того, куда теперь направились эти двое. Но спросить не осмелился. Он уже знал, что новые хозяева не любили непонятливых. Но упускать свою жертву не собирался. Этого они тоже не любили. Поэтому он поплелся за Хранителем и немцем на почтительном расстоянии. И опять офицер не обратил внимания на следующего за ними по пятам невзрачного человека с винтовкой. Хранитель хорошо знал немецкий язык. Офицер спросил его о здании, где когда-то размещался Красный Крест. Хранитель сразу понял, что ему дается один единственный шанс. Шанс на спасение. Он хорошо знал это здание и помнил, что там был второй выход, через дворницкую. И если он не заколочен и этот оборотень не войдет в здание вместе с ними, тогда... Хранитель не очень верил в такую возможность. Слишком странно и непредвиденно она возникла. Он стал оживленно разговаривать с офицером. Шаги сзади становились все почтительней. В них уже не было тяжелой развязности, и Хранитель был почти уверен, что эстонец не войдет в здание. Однако ему самому необходимо было войти туда вместе с офицером. Под любым предлогом. Офицер был растроган предупредительностью незнакомого человека, который, отложив все свои дела, ведет офицера германской армии в нужное ему место. Разговаривая, он поворачивал к Хранителю лицо. Но оно оставалось по-прежнему смазанным и неопределенным. Как ни старался Хранитель разглядеть его черты, ему это так и не удалось. Потом он не раз будет ловить себя на этом странном и необъяснимом восприятии лиц фашистов. Конвоир в здание не вошел. Он остался у входа. Второй вход не был заколочен, и Хранитель ушел через него.
Он не пошел домой, зная, что его уже ищут. Второго шанса в таких делах никому не дают. Потом он сумел вырваться из города и уйти в ту далекую деревню, куда отправил семью еще в ином и непостижимом теперь времени. Свой второй шанс он получил там.
Лагерь для военнопленных возник в нескольких километрах от деревни три месяца спустя после появления там Хранителя. Жители видели, как по дороге, ведущей к стоящим за колючей проволокой баракам, каждую неделю вели колонны измученных оборванных людей. Их конвоировали солдаты в коротких зеленых шинелях, державшие на поводках откормленных матерых овчарок. Была уже зима, а многие пленные шли босиком по мерзлой земле и снегу. Хранитель знал, что это были советские солдаты и офицеры, попавшие в плен здесь, в Эстонии, при отступлении. Как с ними обращались, тоже было известно. Каждый день из лагеря вывозили трупы и сваливали в ров за лесом. Надо рвом кружились стаи черных сытых ворон. Их жадное бестолковое карканье разносилось по всей округе. По ночам был слышен вой и неистовый лай лагерных овчарок. Хранитель знал, что на землю пришла Война. Мастер предупреждал о ней задолго до ее начала. Мастер был одним из первых, кто понял в далеких Гималаях, какая страшная болезнь поразила планету. Болезнь, которая пробуждает самое темное в людях и превращает их в нелюдей. Хранитель верил Мастеру и не сомневался в его предвидениях. Но когда он сталкивался с этой не-человечностью, то не раз ловил себя на мысли, что даже Мастер, несмотря на широкий ум и тончайшую интуицию, не смог бы предвидеть такого. Достаточно одного этого лагеря для военнопленных, чтобы понять, что такое не-люди, как бы они себя ни называли... До лесной деревни доходили слухи о том, что творится на оккупированных землях. И самые страшные из них не были выдумкой. Хранитель был в этом уверен. В нем неодолимо росло убеждение в том, что всегда, во все времена человек должен противостоять нечеловеку. Как светлое всегда противостоит темному, а правда – лжи. Его выбор был сделан давно, когда он стал собирать материалы о Мастере и переписываться с ним. И поэтому, когда его зять однажды ночью сказал ему, что несколько человек в деревне связались с военнопленными и надо подготовить побег первой группы, он без колебаний согласился участвовать. Они тайком достали оружие. Это было трудно, но возможно. Темной дождливой ночью они вели первых трех беглецов туда, к реке, где их следы должны были исчезнуть. Хранитель сжимал в руках немецкий автомат и мучительно вспоминал, что надо сделать, если придется стрелять. Ему казалось, что он забыл самое важное и автомат не выстрелит, но все обошлось, пленных благополучно переправили через реку, и на том берегу все трое пожали Хранителю руку. Ладонь одного из них была неприятно потной и скользкой.
Когда возвращались, за лесом, где-то в стороне лагеря, раздался собачий лай. Погоня – понял Хранитель. Они все четверо еще долго петляли по лесу, стараясь сбить погоню со следа. Им это удалось. Помог дождь. Успокоившись, они вернулись в деревню. Через два дня им предстояло то же самое. Может быть, поэтому зять не отнес оружие в тайник, а спрятал у себя дома.
Под вечер на дороге, ведущей в деревню, раздался треск мотоциклов. Немцы рассыпались по деревне, прошивая автоматическими очередями настороженную тишину. Но никто из помогавших побегу не стал скрываться. Они думали, что это не за ними. Немцы иногда устраивали такие «инспекционные» наезды, а они еще не знали, что перешли линию фронта только двое, а третий, тот, у кого были потные ладони, попался и всех их предал. Он назвал их имена. Все, кроме имени Хранителя, которого знал лучше остальных. Хранитель видел, как вывели из дома его зятя. Рубашка на нем была разорвана, по лицу текла кровь. Автоматы, с которыми они шли через лес в ту ночь, нес немецкий солдат. Офицер в черном мундире кричал что-то громко и отрывисто. Смысл его слов до Хранителя не доходил. Но он понял, что их выдали, когда увидел, что офицер с солдатами направились в дом следующего участника побега.
– Уходи, – кто-то быстро зашептал рядом. – На том конце еще нет солдат. – Сосед махнул в направлении лагеря.
«Потянуть время? – вяло подумал Хранитель. – Но ведь все равно найдут. Далеко не уйдешь».
– Уходи, уходи, – настойчиво раздалось еще раз.
И он успел. Потом, когда он узнал, что никто из жителей деревни на допросе не назвал его имени, даже дети, как будто его и не было, он понял, что это был его второй шанс. Видимо, и шансы, несмотря на свою кажущуюся случайность, имеют какую-то странную закономерность.
Зятя расстреляли в тот же день.
Когда все кончится и Хранитель будет навещать его могилу, одна неотступная мысль станет его всегда преследовать. Рядом с могилой – его место, и оно осталось пустым, потому что он получил шанс...
Он вернулся в Таллинн, как только город освободили, и вновь собрал архив Мастера. Небольшая часть погибла, остальное уцелело. В конторе «Союзпечати», где он снова начал работать, в грудах сгоревших книг и журналов он обнаружил открытки с репродукциями картин Мастера. Он отобрал те, на которых не было следов огня. Открытки легли на прилавки киосков вместе с первыми советскими газетами. Их быстро раскупили. Почему-то именно картины Мастера нужны были людям в городе, который столько вынес и выстрадал. В этих картинах жила Красота, созданная Человеком. Та Красота, которая исчезала там, где появлялась свастика на флагах и на нарукавных повязках. Через город шли советские войска. Усталые, измученные люди, только что вышедшие из боя и вновь в него вступающие. Но теперь бои гремели на Западе. На той земле, откуда поползла, опираясь на паучьи ноги, свастика. Он всматривался в глаза солдат, и ему казалось, что огонь войны выжег их души. Но он ошибался. Он перестал так думать, когда в его конторе появились два офицера, почти мальчики, с глазами зрелых, много повидавших людей. Эти глаза не сочетались с юношескими лицами и, казалось, жили отдельно от них.
– Я видел в городе открытки, – сказал один из них, – но в киосках мы их не нашли. Не могли бы вы нам помочь? Они нам очень нужны.
Хранитель их не понял и предложил на выбор открытки, которые лежали у него на столе.
– Нет, не эти, – разочарованно вздохнул офицер.
И назвал имя Мастера. Целых репродукций в конторе уже не было. Но они настаивали. Тогда он повел их туда, где среди груд погибших книг лежали полуобгоревшие открытки с именем Мастера. Офицеры присели на корточки и бережно стали перебирать их, стряхивая пепел. Их руки, привыкшие к железу и оружию, осторожно касались репродукций. Хранителю эта картина показалась символичной. Так оно и было. Офицеры отобрали десятка два открыток. Хранитель долго смотрел в окно им вслед. Теперь он отчетливо понимал, что свастика побеждена не только железом и оружием, а чем-то гораздо большим, что жило и билось в этих солдатах.
Хранитель любил свой город, где провел почти всю жизнь. В первые дни возвращения он часами ходил по его мощенным стертым камнем улицам и узнавал и не узнавал Таллина. Немало было разрушено, но многое и сохранилось. Военная судьба города сложилась так, что его старое сердце осталось целым. По-прежнему в синем небе среди облаков плыл закованный в латы Старый Томас. Его меч потемнел от времени и дыма пожаров. Но воинственно и непримиримо застыло знамя в его руке. Над вздыбленным красно-розовым морем остроконечных черепичных крыш реяли на флюгерах геральдические львы, петухи, пантеры. А около Ратушной площади ветер звенел жестью вывесок – калачей, сапог, пивных кружек, висевших над коваными дверьми маленьких магазинчиков и полутемных харчевен. С фронтонов домов с облупившейся штукатуркой алебастровыми пустыми глазами смотрели те, кого уже давно не было в городе: монахи в сутанах, рыцари в шлемах, украшенных перьями, дамы с высокими кружевными воротниками. На старый город наступали массивные башни, хранившие в своих мрачных подвалах и переходах ушедшие в небытие тайны. По вечерам четырехгранные фонари на узорчатых кронштейнах скупо освещали сводчатые входы в тенистые глухие дворики. Здесь, на этих узких улочках, жили когда-то купцы и ремесленники, а там наверху, в Вышгороде – рыцари. Глухая вражда между Верхним и Нижним городом выплескивалась конфликтами. Поэтому рыцари имели свой выход к морю. Они не надеялись на «нижних». Подковы их скакунов, несшихся по рыцарской улице Пикк, высекали искры из серых булыжников мостовой, лошади проскакивали через Морские ворота и выносили рыцарей к гавани, куда входили парусные корабли из далеких стран с редкими заморскими товарами и иногда с вестями. Недалеко отсюда стоял «Дом Черноголовых», предприимчивых купцов, ведших торговлю с заморскими странами, лежащими на Востоке. О Черноголовых в городе ходили странные слухи, а доминиканские монахи, проходя мимо их дома, опускали глаза и осеняли себя крестным знамением. Общество Черноголовых входило в Союз ганзейских городов, и на фасаде дома под алебастровым рыцарем с закрытым забралом, скачущем на коне, до сих пор сохранились гербы городов: Новгорода, Лондона, Брюгге. Имя Мастера было связано с каждым из этих городов. И Хранителю казалось, что Время расставило особые знаки по этим узким средневековым улицам. Это же Время спало и в готических соборах с позеленевшими шпилями и звучными названиями: Олевисте, Нигулисте, Пюхавайму, Домский собор. Под мраморными плитами надгробий в соборах лежали те же рыцари и купцы, а над ними по стенам красовались пышные гербы с коронами, мечами, львами и леопардами. Имена на надгробьях стерлись и забылись. И только два из них, под бело-синими флагами, обрели свою значительность во времени – Крузенштерн и Грейг, знаменитые путешественники. Хранитель подолгу стоял у Морских ворот, а потом по узкой рыцарской улице поднимался вверх, проходил через массивные окованные ворота, откуда к Вышгороду вела узкая, затемненная каменным переходом лестница. Отсюда, сверху, открывался вид на город и море. Город был похож на старинную сказку. Это почувствовал и Мастер, когда он много лет назад поднялся на Вышгород и сделал набросок представшего перед его глазами пейзажа. На его полотне город выглядел еще более сказочным. У каменного парапета стоял король в алой мантии. Ветер трепал его длинную седую бороду. Голову короля венчала корона. Король был уже стар и немощен. Он стоял и смотрел на город и море. Картина так и называлась – «Старый король». Казалось, что король тоже из сказки. Но эта сказка была проникнута странной печалью. Тоска и какая-то безнадежность сквозили во всей его фигуре, в его взоре, устремленном на море, которое было пустынным и тоже печальным. Темные, обросшие мхом прибрежные камни выпирали из мелководья, как болезненные наросты. Может быть, уже тогда, в своем необъяснимом предвидении, Мастер почувствовал то, что надвинется на город через три десятилетия? Пустынный рейд, пустынные улицы, тяжелый шаг солдатских кованых сапог по древней мостовой, флаг со свастикой над ратушей и тень старого короля, вжавшаяся в холодные камни вышгородской башни. Мастер умел останавливать время. Но, застывшее, оно не было мертвым. Оно продолжало жить и дышать, неся в себе груз прошлого и выявляя еще неясное будущее. Хранитель теперь часто задумывался над этой картиной, но так и не пришел к однозначному решению. То, что создавал Мастер, было всегда сложным и многослойным.
Шло время, и в городе налаживалась нормальная жизнь. Победными салютами отгремел конец войны. Город восстанавливался, а потом стал неудержимо расти. Но то, что теперь возникало, было совсем непохоже на его старую часть. Все было новым и волнующим. Город Старого короля становился все меньше и меньше, а новый Таллинн все больше и больше. Поднимались многоэтажные дома, появлялись широкие площади, и люди, казалось, стали забывать о том темном и горьком, что принесла с собой Война. Но это только казалось. Просто память Войны ушла куда-то вглубь, уже не проявлялась внешне, но продолжала жить и жечь. Каждый носил эту боль памяти в себе. Хранитель знал это хорошо. Каждый раз, когда он шел по старинной улочке алхимиков, он почти физически ощущал, как ствол винтовки упирается ему в спину, и, помимо его воли, возникало стертое и размытое лицо под черной офицерской фуражкой. Вновь оживало то сентябрьское утро 1941 года.
...Когда я познакомилась с Хранителем, он был уже немолод, но сохранял юношескую живость и то прекрасное чувство юмора, которое, видимо, не раз помогало ему в его сложной и беспокойной жизни. Теперь Хранитель жил уже не в Таллине, а в небольшом поселке, неподалеку от города. Поселок окружали просторные поля и сосновые леса, которые начинались тут же, за чистой неширокой речкой. В старинном баронском парке стоял фамильный склеп, похожий на кирху, а за развалинами замка в заросшем пруду цвели кувшинки. Около пруда на высоком дереве жили аисты. На заходе солнца они слетались на камни развалин, степенно прохаживались по ним и, перескакивая с камня на камень, взмахивали крыльями. И эти крылья в лучах заходящего солнца окрашивались в розовый цвет, делая птиц похожими на далеких экзотических фламинго. В поселке было немноголюдно и тихо. И было слышно, как поют птицы в ветвях ив, растущих у старой мельницы.
Мы гуляли с Хранителем по старинному парку и о многом говорили. Но с чего бы ни начинался наш разговор, он неизменно переходил на Мастера. Хранитель свободно ориентировался в море самых разнообразных и часто труднообъяснимых фактов, связанных с его жизнью. Он знал на память все даты этой удивительной жизни и часто мог по-своему объяснить побудительные мотивы поступков Мастера. Почему тот поступал так, а не иначе и почему в своих странствиях предпочитал одну страну другой. И за этими мыслями вслух и рассуждениями Хранителя стояли его собственный богатый человеческий опыт и Знание, обретенное им в постоянном, хотя и не прямом, общении с Мастером. В небольшом, уютном кабинете Хранителя на полках стояли аккуратно пронумерованные папки с письмами и рукописями Мастера, подборками статей о его жизни и творчестве, многочисленными газетными вырезками. На всем этом лежала какая-то странная и неизгладимая печать Времени. Времени, в котором жил Мастер и через которое прошел сам Хранитель. И хотя этому уникальному архиву теперь ничто не угрожало, тем не менее Хранитель счел необходимым передать самые значительные письма Мастера в Государственный архив литературы и искусства. Он всегда щедро делился своими материалами с другими, именно для этих целей он и спасал свой архив тогда, в горящем Таллине, в сентябре 1941 года. Другие писали работы о Мастере и в сносках ссылались на архив Хранителя. Но самую главную работу написал он сам. Это была подробная биография Мастера. Когда Хранитель передавал в московский архив письма Мастера, о нем самом была составлена необходимая в таких случаях справка. На справку я наткнулась в одной из папок в его кабинете. Вот она: «Беликов Павел Федорович, родился в 1911 году в Нарве, постоянное место жительства в Таллине. В конце тридцатых годов работал в советском представительстве “Международная книга” при Таллиннской фирме “Тээкооль”. Переписывался с Н.К.Рерихом с 1936 по 1940 гг. При отъезде из Таллинна в 1941 г. оставил свой архив в нескольких местах, частично он погиб. В ЦГАЛИ передается несколько писем 1938–1939 годов. Даритель – автор ряда работ о Н.К.Рерихе, в их числе – “Рерих и Горький”, вступление к публикации “Листов дневника” Н.Рериха в альманахе “Прометей”, кн. 8, 1971 г., “Рерих”, издательство “Молодая гвардия”, серия ЖЗЛ, 1972 г., “Рерих и Индия”, сб. “Страны и народы Востока”, выпуск IV, Индия». Как видите, в справке были упомянуты имена и Мастера, и Хранителя. Поэтому нет больше оснований называть их так. У каждого из них были свое имя, отчество, фамилия и годы жизни.
И каждый, кто хочет теперь написать о Мастере, не может обойтись без названных в справке трудов. Павел Федорович не только сохранил свой бесценный архив, но и сделал первый шаг на пути познания великой души и деяний Мастера, жизнь которого еще до конца нами не разгадана и не понята. За этими шагами последуют шаги других и, возможно, путь этот станет бесконечным...
Козе-Ууэмыйза – Таллин – Москва, 1981 г. – Москва, 2001 г.
Непрерывное восхождение. В 2 т. Т. 1. М.: Международный Центр Рерихов, 2001. С. 47–66.
Архив: 2023, 2022, 2021, 2020, 2019, 2018, 2017, 2016, 2015, 2014, 2013, 2012, 2011, 2010, 2009, 2008, 2007