Международный Центр Рерихов - Международный Центр-Музей имени Н.К. Рериха

Международная общественная организация | Специальный консультативный статус при ЭКОСОС ООН
Ассоциированный член ДОИ ООН | Ассоциированный член Международной Организации Национальных Трастов
Коллективный член Международного совета музеев (ИКОМ) | Член Всеевропейской федерации по культурному наследию «ЕВРОПА НОСТРА»

Семья РериховЭволюционные действия РериховЖивая ЭтикаПакт РерихаМЦРМузей имени Н.К. Рериха
Л.В. ШапошниковаЗащитаОНЦ КМ КонференцииЧтенияКультурно-просветительская работаТворческие отделы

версия для печати
123Основное меню

Опубликовано: Л.В. Шапошникова. Тернистый путь Красоты. – М.: МЦР; Мастер-Банк, 2001. – С. 181–203.

НА БЕРЕГАХ ИНЫХ МИРОВ

На морском берегу бесконечных миров встречаются дети...

Они строят себе домики из песка и играют пустыми раковинами. Из увядших листьев свивают они себе ладьи и, улыбаясь, пускают их над необъятными глубинами. Дети играют на морском берегу миров.

Они не умеют плавать, они не умеют закидывать сети. Искатели жемчуга ныряют за жемчугом, купцы плывут на своих кораблях, а дети собирают камешки и снова разбрасывают их. Они не ищут скрытых сокровищ, они не умеют закидывать сети.

Микалоюс Константинас Чюрленис


Свои фантастические картины он действительно пел, выражая нежными красками, узорами линий, всегда причудливой и необычайной композицией какие-то космические симфонии.

Вячеслав Иванов


Художник – это тот, кто роковым образом, даже независимо от себя по самой природе своей, видит не один только первый план мира, но и то, что скрыто за ним, ту неизвестную даль, которая для обыкновенного взора заслонена действительностью наивной; тот, наконец, кто слушает мировой оркестр и вторит ему не фальшивя.

Александр Блок


На пороге Каунасской галереи М.К. Чюрлениса стояла пожилая женщина, чуть полноватая, с седыми, стянутыми в пучок волосами и добрыми улыбчивыми глазами.

– Добро пожаловать, – сказала она и приоткрыла тяжелую дверь. Я вошла, еще не подозревая о том странном, волшебном мире, который затаился в то воскресное утро за этой дверью.

Вспыхнул свет в полутемном вестибюле, женщина снова повторила «Добро пожаловать» и сделала приглашающий жест. Ее звали Валерией Константиновной Чюрлените-Каружене, она была родной сестрой Чюрлениса и хранительницей наследия своего гениального брата. Она повела меня по гулким пустым залам. В воскресенье галерея не работала, и мы были только вдвоем.

До моей поездки в Каунас о Чюрленисе я ничего толком не знала, а только слышала. Но сама информация была расплывчатой, неопределенной и во многом противоречивой. В те годы имя художника как бы находилось под запретом: с одной стороны, его существование признавалось, с другой же – писать и говорить о нем свободно не разрешалось. И было не совсем ясно – кто наложил эти запреты, кто поставил тесные границы колючего непризнания его имени. Но тем не менее галерея его существовала и, как неприступная крепость, стояла в центре Каунаса, пропуская через свои тяжелые двери сотни заинтересованных зрителей.

Мы шли с Валерией Константиновной от зала к залу, она подводила меня к картинам, которые по каким-то своим соображениям считала значительными или выдающимися, рассказывала об истории их создания, вспоминала о брате, каким она его видела и знала. Но со мной происходило что-то непонятное. Я становилась все более и более рассеянной и ловила себя на том, что какие-то слова и фразы проходят мимо меня. На картинах Чюрлениса раскрывался странный, никогда не виданный мною мир. Он завораживал меня, втягивал в себя, звучал какими-то нездешними аккордами, будил в моей душе что-то пугающе неведомое. Этот мир был одновременно здешним и нездешним, земным и неземным. В нем как бы сошлись различные измерения, которые взаимопроникали друг в друга своими узнаваемыми и неузнаваемыми формами. И все это как бы входило в меня, и там, во мне, начинался сложный и таинственный процесс какого-то волшебного творчества, которое выплескивалось за пределы моего сознания, но в то же время и подчинялось ему. От этого неведомого ранее мне ощущения становилось легко, и казалось, какая-то моя часть, стремясь оторваться от земли, устремлялась туда, где за исчезающей твердью плотной материи парили картины-миры, созданные то ли человеком, то ли каким-то нездешним волшебником.

Валерия Константиновна в какой-то момент пристально посмотрела на меня и спросила:

– Что-то происходит?

– Да. – И я рассказала ей о своих ощущениях.

Она молча коснулась моей руки, и я почувствовала легкое и теплое пожатие. Я помню его до сих пор. Ибо это была рука той, которая собрала и спасла наследие своего великого брата в самых, можно сказать, невероятных условиях. Это она, тогда еще почти девочка, в 1918 году проехала из Литвы через разоренную и пылавшую Россию в Москву, чтобы забрать картины последней персональной выставки брата, состоявшейся там в 1916 году. Она добилась приема у В.И. Ленина, у которого в это время было много других важных дел. Владимир Ильич счет возможным принять сестру художника лично. Он заинтересовался картинами Чюрлениса, распорядился выполнить просьбу Валерии Константиновны и вернуть картины в Литву. Как добирались эти картины на родину Чюрлениса в то смутное и грозное время, это уже другой сюжет. Поезда ходили нерегулярно, их грабили и нередко пускали под откос. Но Валерия Константиновна довезла все картины в целости и сохранности. Это она после Великой Отечественной войны добилась, чтобы в Каунасе построили галерею для картин брата. Несмотря на идеологические запреты и традиционную критику («чуждое искусство», «чуждый художник» и т.д.), Литва признала своего художника, и в этом огромная заслуга Валерии Константиновны. Примером своей подвижнической жизни она доказала, что только от самих людей, от каждого человека зависит сохранение ценностей духовной культуры. И никакой режим не в состоянии сломить волю таких подвижников.

Чюрленис, выросший в Литве, принадлежал не только всей России, но был явлением мирового масштаба. Художник, музыкант, поэт и философ, он нес в себе целую эпоху мировой культуры и был, думаю, первым, кто в начале ХХ века показал путь Новой Красоты, пройдя через мучительный поиск, выводящий на космические просторы иных миров. Он прошел по «тропе святой» туда, где творчество космическое соприкасается с земным, где человек-творец открывает дорогу к сотрудничеству с Высшим, становясь теургом в полном смысле этого слова.

Его сразу поняли и приняли крупнейшие русские художники начала ХХ века.

«... Его фантазия, – писал М.В. Добужинский, – все то, что скрывалось за его музыкальными «программами», умение заглянуть в бесконечность пространства, в глубь веков делали Чюрлениса художником чрезвычайно широким и глубоким, далеко шагнувшим за узкий круг национального искусства»[1]. Его высоко оценили Рерих, Бакст, Бенуа и многие другие. И не только художники. В 1929 году М. Горький в одной из своих бесед, в которой были затронуты проблемы искусства, говорил: «А где же мечта? Мечта где? Фантазия где – я спрашиваю? Почему у нас Чюрленисов нет?» [2]

И эта фраза: «Почему у нас Чюрленисов нет?» – свидетельствовала и о самом искусстве тех лет, куда не были допущены «Чюрленисы», и о самом Горьком, хорошо понимавшем необходимость такого искусства.

Чюрленис поразил и лучших представителей мировой культурной элиты.

В 1930 году один из крупных французских писателей Ромен Роллан писал вдове художника: «Вот уж пятнадцать лет, как я неожиданно столкнулся с Чюрленисом <...> и был прямо потрясен.

С той поры, даже во время войны, я не переставал искать возможностей более близкого знакомства с ним. <...> Просто невозможно выразить, как я взволнован этим поистине магическим искусством, которое обогатило не только живопись, но и расширило наш кругозор в области полифонии и музыкальной ритмики. Каким плодотворным могло бы быть развитие этого открытия в живописи больших пространств, в монументальной фреске! Это новый духовный континент, Христофором Колумбом которого, несомненно, остается Чюрленис. Меня поражает одна композиционная черта его картин: вид бескрайних далей, открывающийся не то с какой-то башни, не то с очень высокой стены. Не могу понять, откуда мог он черпать эти впечатления в таком краю, как ваш, в котором, насколько я знаю, вряд ли могут оказаться такие мотивы? Я думаю, что он сам должен был пережить какую-то мечту и то ощущение, которое нас охватывает, когда мы, засыпая, вдруг чувствуем, что парим в воздухе»[3].

Ромен Роллан подметил одну из важнейших особенностей художественного творчества Чюрлениса – иное, более высокое пространство, в котором свершается сам акт художества. Это пространство имело другое измерение, другое состояние материи.

Сам же художник напишет брату в 1905 году:

«Последний цикл не окончен. У меня есть замысел рисовать его всю жизнь. Конечно, все зависит от того, сколько новых мыслей будет у меня появляться. Это – сотворение мира, только не нашего, по Библии, а какого-то другого фантастического. Я хотел бы создать цикл хотя бы из 100 картин. Не знаю – сделаю ли» [4].

Вот этот «какой-то другой» мир год от года все ярче и определенней проявлялся на полотнах художника.

Микалоюс Константинас Чюрленис прожил короткую, напряженную и не очень счастливую жизнь, полную лишений, несбывшихся надежд и постоянных забот о насущном куске хлеба. И то, что он сделал в течение этой жизни, так не соответствовало ни ее обстоятельствам, ни ее бытийной, земной наполненности. Одно противоречило другому. Между его жизнью и его творчеством не существовало никакой гармонии, никакого соответствия. Казалось, в его жизни было собрано все, чтобы помешать творцу выполнить его таинственную миссию и реализовать то, с чем он пришел в этот ХХ век.

В нем жил синтез искусств и мысли, соединивший в одно целое музыку, художество, слово и глубокую философию. В нем существовали два мира земной и тот, иной, Красота которого звучала на его полотнах. Придя к живописи уже зрелым человеком, он совершил в ней революцию, которая не сразу была понята и осознана его современниками и до сих пор, полагаю, до конца не осмыслена потомками тех современников. Он изменил в человеческом сознании соотношение миров и снял с иного, Тонкого Мира пелену, мешающую видеть его реальность. И в этом заключалась удивительная магия чюрленисовских картин, их необычная притягательность, ибо там, в их глубинах, зарождалась и светилась Новая Красота – Красота иного, невидимого обычным глазом мира, но проявленная кистью гениального художника и тонкого музыканта. Музыка и живопись, слившись в искусстве Чюрлениса, дали неожиданные и звучащие нездешние краски и формы, которые мы видим на полотнах художника. Тонкая энергетика этих картин позже оплодотворила творчество целой плеяды удивительных и необычных художников, адептов и создателей Новой Красоты, прорвавшейся в наш мир вместе с аккордами музыки Чюрлениса. И как значительно и знаменательно то, что именно музыкант, композитор стал первооткрывателем этой Новой, тонкой Красоты, ее высоковибрационной энергетики, подтвердив тем самым роль музыки в эволюции творчества человека и показав ее причинную суть в этом творчестве.

«Искусство Чюрлениса, писал один из исследователей его творчества Марк Эткинд, словно романтический полет в мир чистой и светлой сказки. Полет фантазии в просторы космоса, к солнцу, к звездам...

Во всей мировой живописи произведения этого мастера занимают особое место. Музыкант и художник, Чюрленис сделал попытку слить воедино оба искусства: лучшие его произведения волнуют именно своей «музыкальной живописью». И если охватить творчество художника целиком, единым взглядом, оно предстанет своеобразной живописной симфонией»[5].

Внешняя жизнь Чюрлениса не была богата особо яркими событиями. Все самое значительное, игравшее важнейшую роль в жизни художника, было сосредоточено в его внутреннем мире, чрезвычайно богатом и недоступном праздным любопытствующим. «Главное, что совсем оригинально, черт знает, все из себя»[6], писал о нем М.В. Добужинский, который хорошо знал художника.

Внешность Чюрлениса была ничем не примечательна.

«Как сейчас вижу его лицо: необыкновенно голубые трагические глаза с напряженным взглядом, непослушные редкие волосы, которые он постоянно поправлял, небольшие редкие усы, хорошую несмелую улыбку. Здороваясь, он приветливо смотрел в глаза и крепко пожимал руку, немножко оттягивая ее вниз. Он часто что-то напевал, помнится, однажды, уходя, он стал напевать «Эгмонта» и при этом улыбался своим мыслям. К нам его привлекало еще и то, что здесь он мог играть на замечательном новом «Беккере». Когда Чюрленис окончательно свыкся с нашей обстановкой, он целыми часами просиживал у рояля, часто импровизировал и приходил играть даже тогда, когда нас не было дома. <...> Играл он нам и свою симфоническую поэму «Море». Меня всегда удивляло, как тихий, робкий Чюрленис у рояля становился совсем другим, играл с необыкновенной силой, так, что рояль под его руками ходуном ходил...» [7] Это тоже Добужинский.

«Он был среднего роста, вспоминала А.П. Остроумова-Лебедева, молодой, худенький, с пушистыми светлыми волосами и голубыми глазами. Производил он впечатление болезненного и хрупкого...»[8]

И несмотря на эту хрупкость и незаметность, в нем жил высокий и сильный дух, несущий в себе глубокий и богатый эволюционный потенциал. Много позже выдающийся литовский поэт Эдуардас Межелайтис напишет о нем очень точные слова: «...если правда, что благодаря пылающему горячечному мозгу гениев народы и времена прозревают свое будущее и тогда рвутся к нему, то Чюрленис был для своего народа именно таким художником, был предтечей, возвещенным из грядущей космической эры» [9]. И естественно Чюрленис, как истинный художник, музыкант и философ, обладал пророческим даром.

За три года до революции 1905 года он писал брату: «В России назревает гроза, но, как и до сих пор, она пройдет без серьезных последствий. Умы не подготовлены, и все кончится победой казачьего кнута» [10].

Его альбом был заполнен мудрыми мыслями и притчами, которые выливались на бумагу из таинственных глубин его существа. Он слушал тихие шепоты звезд, и в нем созревали образы, у которых, казалось, не было ни времени, ни пространства. В наспех записанных словах прорывались мысли о собственном предназначении, о тайне своей миссии.

«Я выступил впереди шествия, зная, что и другие пойдут за мной...

Мы блуждали по темным лесам, прошли долины и вспаханные нивы. Шествие было длинным, как вечность. Когда мы вывели шествие на берег тихой реки, только тогда его конец показался из-за темного бора.

– Река! кричали мы. Те, которые были ближе, повторяли: “Река! Река!” А те, что были в поле, кричали: “Поле! Поле!” Идущие сзади говорили: “Мы в лесу, и удивительно, что впереди идущие кричат: “Поле, река, река”.

– Мы видим лес, говорили они и не знали, что находятся в конце шествия» [11].

Только человек, испытавший на себе тяжесть плотной материи и сопротивление человеческого сознания, мог написать такую притчу. Ему, идущему впереди и ведущему за собой других, были известны медлительность развития человеческого сознания и недоверие людей к тем, кто видит больше, чем остальные. Идущие за ним верили только в видимое ими и отрицали то, чего сами не видели, до чего еще не дошли...

Он записывал в альбом свои заветные мечты.

«Я накоплю силы и вырвусь на свободу. Я полечу в очень далекие миры, в края вечной красоты, солнца, сказки, фантазии, в зачарованную страну, самую прекрасную на земле. И буду долго, долго смотреть на все, чтоб ты обо всем прочитала в моих глазах...» [12]

Он искал этот мир «вечной красоты» в настоящем, стремился за ним в неизведанное будущее, возвращался в прошлое.

Узнаваемое им прошлое возникало на его пути не однажды. Живя в Петербурге, он бродил по музеям, подолгу бывал в Эрмитаже и Русском Музее.

«Здесь старые ассирийские плиты, писал он в 1908 году жене, со страшными крылатыми богами. Я не знаю, откуда они, но мне кажется, что я знаком с ними прекрасно, что это и есть мои боги. Есть египетские скульптуры, которые я очень люблю...» [13]

И на его полотнах появлялись нездешние сюжеты, возникали похожие и не похожие на наши, странно утонченные формы древних миров, земных и в то же время неземных, бушевали потопы, уходили под воду материки, сверкали на скалах неведомые письмена, над головами людей качались короны из нездешних золотых перьев, проплывали в прозрачной мгле башни и древние стены, с плоских крыш храмов поднимался ввысь дым жертвенников и в небе светились незнакомые нам созвездия.

Мир же, в котором существовал сам художник, не был похож на тот, который возникал под его волшебной кистью на уникальных картинах. Два мира: один – грубый, осязаемый, другой – похожий на сон, тонкая материя которого легко поддавалась воле и замыслу художника-творца. Он жил в первом, но нес в себе богатство второго.


Примечания

1 Эткинд Марк. Мир как большая симфония. М., 1970. С. 110.

2 Горький и художники. М., 1964. С. 104.

3 Эткинд Марк. Мир как большая симфония. М., 1970. С. 144.

4 Письмо М. Чюрленису от 20.04.1905// Эткинд Марк. Мир как большая симфония. М., 1970. С. 35.

5 Письмо М. Чюрленису от 20.04.1905// Эткинд Марк. Мир как большая симфония. М., 1970. С. 35.

6 Там же. С. 110.

7 Розинер Феликс. Искусство Чюрлениса. М., 1993. С. 64.

8 Остроумова-Лебедева А.П. Автобиографические записки 1900-1916. М.-Л., 1945. С. 108.

9 Эткинд Марк. Мир как большая симфония. М., 1970. С. 147.

10 Там же. С. 24.

11 Там же. С. 16.

12 Там же. С. 60.

13 Письмо С.Кимантайте от 15.10.1908// Эткинд Марк. Мир как большая симфония. М., 1970. С. 109.


123Основное меню