версия для печати | |||
|
Соловьев, «неразгаданный и двоящийся», был первым из отряда святых странствующих Рыцарей, которым суждено было хранить Планету и всех, кто населял ее в разломный и катастрофический ХХ век. Ни личность Соловьева, ни значение его трудов и наследия в целом не могут быть нами правильно поняты, если мы не учтем его святости, его связи с Высшим Инобытием, не осознаем всей тяготы его существования в этом мире плотной материи. Его поэзия и философия наполнены ощущениями и мыслями этого «двоемирия» в той степени, в какой еще никому не удавалось до него.
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами –
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Милый друг, иль ты не слышишь,
Что житейский шум трескучий –
Только отклик искаженный
Торжествующих созвучий?
Милый друг, иль ты не чуешь,
Что одно на целом свете –
Только то, что сердце к сердцу
Говорит в немом привете[1].
Или:
Старую песню мне сердце поет,
Старые сны предо мной воскресают,
Где-то далёко цветы расцветают,
Голос волшебный звучит и зовет.
Чудная сказка жива предо мной,
В сказку ту снова я верю невольно…
Сердцу так сладко, и сердцу так больно…
На душу веет нездешней весной[2].
Каждая Духовная революция, происходившая в истории человечества, была очередным, более глубоким прорывом к Инобытию. Титаническая фигура Странствующего Рыцаря Соловьева возвышается над русской Духовной революцией ХХ века. Он видел Невидимое и видимое, нередко – одновременно. Для него не существовало четкой границы между тем и другим. И на этой туманной линии нередко возникала плотная майя его заблуждений. Он пытался создать на земле Царство Божие. Он считал его окончательной целью Преображения Планеты и Человека. Но земные и небесные границы смешались, и Царство Божие затем превратилось во всемирное теократическое государство. Обретя определенный опыт земной жизни, он отказался и от этой идеи.
Его опыт существования в двух мирах, земном и Надземном, был тяжек, а подчас просто трагичен:
Когда серебряные нити
Идут из сердца в область грез…
О, боги вечные! возьмите
Мой горький опыт и верните
Мне силу первых вешних гроз!.. [3]
Или:
Бескрылый дух, землею полоненный,
Себя забывший и забытый бог…
Один лишь сон – и, снова окрыленный,
Ты мчишься ввысь от суетных тревог.
Неясный луч знакомого блистанья,
Чуть слышный отзвук песни неземной –
И прежний мир в немеркнущем сиянье
Встает опять пред чуткою душой.
Один лишь сон – и в тяжком пробужденье
Ты будешь ждать с томительной тоской
Вновь отблеска нездешнего виденья,
Вновь отзвука гармонии святой[4].
Два мира, два сна, два пробужденья смешиваются, вместе составляя невиданное психологическое напряжение в душе поэта. Как выйти из этого круга, как отличить один мир от другого? Мир окрыленности «немеркнущего сиянья» и мир «тяжкого пробужденья». Один за другим мелькают эти миры, быстро сменяясь, как в калейдоскопе. В этом мелькании все смешивается, границы растекаются и жестокая тоска сжимает измученное сердце, откуда тянутся серебряные нити в заветное пространство, куда еще нет хода, нет освобождения от земного кошмара и земной тяжести – «Себя забывший и забытый бог…». Эволюция и инволюция сменяются на экране космоса, как вспышки света, чередующиеся с тьмой. От этого ломит глаза и тело становится неустойчивым и ненадежным. Свет – тьма, свет – тьма. По-другому не получается. Только эта быстрая смена поднимает над вечностью золотой свет, который закручивается в спираль Космической эволюции, спираль восхождения. И кажется, что серебряные нити, выходящие из его сердца, сливаются с золотым светом спирали, натягиваются, как струны, и звучат, и очаровывают своей бесконечной космической песнью…
Духовная революция приблизила Планету вплотную к Надземному Миру. Но почему человек не видит его? Почему не осознает его Красоты, его влекущих и возносящих высот? Веки человека плотно смежены. Когда они откроются, человек увидит Высший Мир, мир Красоты и иного творчества. Но увидит ли? Это беспокоило Соловьева всегда. Преображение человека должно наступить, но что сделать, чтобы веки открылись и глаза увидели, что ему, человеку, суждено. Он знал и был уверен, что без Инобытия нет продвижения по лестнице Космической эволюции. Он понимал, что осознание этого Инобытия есть главное условие дальнейшего восхождения.
Когда душа твоя в одном увидит свете
Ложь с правдой, с благом зло,
И обоймет весь мир в одном любви привете,
Что есть и что прошло;
Когда узнаешь ты блаженство примиренья;
Когда твой ум поймет,
Что только в призраке ребяческого мненья
И ложь, и зло живет. –
Тогда наступит час – последний час творенья…
Твой свет одним лучом
Рассеет целый мир туманного виденья
В тяжелом сне земном:
Преграды рушатся, расплавлены оковы
Божественным огнем,
И утро вечное восходит к жизни новой
Во всех, и все в Одном[5].
Это одно из уникальнейших стихотворений Владимира Соловьева. В нем отражены его эволюционные идеи о Новом мире, в котором соединятся разные миры, разное время и сознание человека синтетически вместит в себя эти противоположения. И тогда восприятие его достигнет вершины своей целостности – «Во всех, и все в Одном».
Знание Соловьева носило глубоко профетичный характер. Еще в 1889 году он утверждал: «Ближайшее будущее готовит нам такие испытания, каких не знала история»[6]. И он оказался прав. Философ-пророк, он связывал дальнейшее эволюционное развитие и восхождение человечества с неминуемыми катастрофами, страданиями и бедами, которые обычно сопровождали очередной космический прорыв, очередной эволюционный взлет. Много позже, уже после смерти Соловьева, его ученик Е.Н. Трубецкой напишет: «Все мы так или иначе участвовали в созидании нашего земного рая, той преображенной земли, где должно царствовать преображенное человечество.
Но Россия еще не выстрадала своего просветления, не приняла еще своей последней крестной муки; а потому рухнула наша хижина, построенная из негодного, наполовину сгнившего материала.
Пусть же ее крушение откроет нам глаза на великую тайну, поведанную нам Соловьевым. Рушится все то, что не имеет безусловного основания. Уносится временем все то, что не имеет корней в сверхвременном. Но вечно пребывает Безусловное, Всеединое, и бессмертен человек, как сосуд, орудие и проводник божественного в мир»[7].
На этой же тайне держалось и учение Соловьева о преображенном человеке, или богочеловеке. Лишь связь человека с Высшим Божественным началом, с Инобытием дает ему возможность стать богочеловеком, иначе на короткое время он становится Заратустрой, а потом – неизвестно кем.
«Отдельные лучи и отблески божественного мира должны проникать и в нашу действительность и составлять все идеальное содержание, всю красоту и истину, которую мы в ней находим»[8]. Таким божественным лучом, содержащим в себе «всю красоту и истину», явилось учение Соловьева о женском начале, «вечной женственности», Софии, или Мировой Душе. В философии Живой Этики эти понятия связаны с Матерью Мира, сложной философско-исторической категорией, имеющей важнейшее эволюционное значение. О «вечной женственности», или Софии, писали после Соловьева философы и поэты Серебряного века. Это было дуновение Космической эволюции, которое донеслось из Инобытия и с которым Соловьев соприкоснулся не умозрительно, или теоретически, а реально, начиная с самого раннего возраста, и пронес это Присутствие через всю свою жизнь. Опыт философа в этом отношении является уникальным и требует изучения и разгадки своей тайны.
«Лучезарной подруге, – писал известный философ и критик Владимир Эрн, – посвящена не только поэзия Соловьева, ей посвящено в Соловьеве все: и гносеология, и эстетика, и публицистика, и этика. С чего ни начинает Соловьев, в какие дебри метафизики и диалектики ни заходит, как ни пылает полемическим пафосом, всегда во всех писаниях и делах его
Одна, одна над белою землею
Горит звезда»[9].
Эта звезда помогала ему жить в жестоком и чуждом для него мире, она была его Музой и утешительницей в самые тяжелые моменты его жизни. У Соловьева есть поэма, которая называется «Три свидания». Она занимает особое место не только в его поэзии, но и в его философии. В поэме речь идет о вполне реальных событиях, много реальнее любого исторического, будь то царствование Петра I или мировая война. Первая встреча, или свидание, с Сущностью из Мира Высшего произошло у Соловьева в Москве в 1862 году, когда ему было всего лишь 9 лет.
Пронизана лазурью золотистой,
В руке держа цветок нездешних стран,
Стояла ты с улыбкою лучистой,
Кивнула мне и скрылася в туман[10].
В 1875 году Соловьев, начинающий ученый, отправился в Лондон, где работал в читальном зале Британского Музея. И, как ни странно, в этом малоподходящем для подобных встреч месте Она, загадочная и нездешняя, вновь возникла перед ним.
Вдруг золотой лазурью все полно,
И предо мной она сияет снова –
Одно ее лицо – оно одно[11].
Третье, и последнее, свидание Соловьева с «вечной женственностью» состоялось в Египте в следующем, 1876 году. Этому предшествовал зов: «В Египте будь!»[12]. Для Соловьева, хорошо знавшего реальность Надземного, этого было достаточно. Но, к сожалению, для такого путешествия ему не хватало земного опыта. Совершив долгую поездку через Францию, а затем Италию, он оказался в Каире, где снял номер в отеле «Аббат». Через несколько дней он обнаружил, что там проживает несколько русских семей. Жизнь в отеле тянулась размеренно, за разговорами, до которых наши соотечественники были охочи. Время летело незаметно, деньги подходили к концу, он жил в отеле уже в кредит, а вестей от Нее все не поступало. Когда Соловьев потерял надежду, раздался Голос: «В пустыне я – иди туда за мной»[13]. Ближайшей пустыней к Каиру была Сахара. Вряд ли обычный человек, оказавшийся в положении Соловьева, внял бы Голосу. Положение молодого русского ученого было хуже некуда. У него не было денег ни на транспорт, включая верблюда, ни на кусок хлеба, в буквальном смысле этого слова. Но Соловьева это не остановило. Пришелец из другого мира, он не представлял себе, что может погибнуть в таком путешествии.
Он отправился в Сахару пешком, в обычном европейском костюме и городских ботинках. В своих беспорядочных скитаниях по пустыне, усталый и голодный, он наткнулся на кочевавших там бедуинов. Те немедленно взяли его в плен, связали и бросили на землю. Потом долго совещались. К счастью, совет кончился для Соловьева благополучно. Бедуины его отпустили:
Подальше отвели, преблагородно
Мне руки развязали – и ушли.
Смеюсь с тобой: богам и людям сродно
Смеяться бедам, раз они прошли[14].
Но беды только начинались. Бедуины ушли, растаяв в жарком мареве Великой пустыни. Надвигалась ночь, к голоду и жажде добавился холод, который удивил скитальца – «а жарко было днем…»[15]. Над быстро остывающей пустыней раскинулся темный полог неба с огоньками ярких звезд. Откуда-то из темноты доносился вой шакалов. Он прилег на еще не остывший песок, стараясь уснуть или хотя бы забыться, но из этого ничего не вышло. Мешали холод, голод, вой шакалов и блеск разгоревшихся в ночи звезд – «Сверкают звезды беспощадно ясно»[16]. В этом было что-то странное, что-то совсем нездешнее. Он впал в тревожную дремоту.
И вот повеяло: «Усни, мой бедный друг!»
И я уснул; когда ж проснулся чутко –
Дышали розами земля и неба круг.
И в пурпуре небесного блистанья
Очами, полными лазурного огня,
Глядела ты, как первое сиянье
Всемирного и творческого дня.
Что есть, что было, что грядет вовеки –
Все обнял тут один недвижный взор…
Синеют подо мной моря и реки,
И дальний лес, и выси снежных гор.
Все видел я, и все одно лишь было –
Один лишь образ женской красоты…
Безмерное в его размер входило, –
Передо мной, во мне – одна лишь ты.
О лучезарная! Тобой я не обманут:
И всю тебя в пустыне увидал…
В моей душе же розы не завянут,
Куда бы ни умчал житейский вал.
Один лишь миг! Видение сокрылось –
И солнца шар всходил на небосклон.
В пустыне тишина. Душа молилась,
И не смолкал в ней благовестный звон[17].
Потом он шел весь день, держа путь на запад – к Нилу, древней реке, на которой стоял современный Каир. Холод ушел, но голод, несмотря на одушевление, охватившее Соловьева, по-прежнему мучил его. Земля брала свое. За несколько дней блужданий по пустыне ботинки его развалились и ноги были стерты в кровь. Но, несмотря ни на что, к вечеру он пришел в город и с большим трудом добрался до своего отеля.
Еще невольник суетному миру,
Под грубою корою вещества
Так я прозрел нетленную порфиру
И ощутил сиянье Божества[18].
Поэма была написана в сентябре 1898 года, двадцать два года спустя после произошедшего. Все это время Соловьев бережно хранил свою тайну, все глубже и глубже осмысливая ее истинную суть.
Учение Соловьева о женском космическом начале было связано в его представлении с грядущим Преображением человека через Красоту, через новое инобытийное творчество, через осознание космической роли женского начала.
Слово «теургия» пришло в Духовную революцию со страниц произведений Владимира Соловьева. «Соловьев определил истинное искусство как служение теургическое»[19], – отмечал Вячеслав Иванов.
Философ помнил свои прежние воплощения, и они время от времени неожиданно выплескивались на бумагу.
И смутно видятся чертоги,
Где солнца жрец меня учил,
И размалеванные боги,
И голубой златистый Нил.
И слышу глухо стоны братий,
Насмешки злобных палачей,
И шепот сдавленных проклятий,
И крики брошенных детей… [20]
«Мотивы рациональные и иррациональные таинственно переплетаются в личности Соловьева»[21], – писал Н.А. Бердяев.
Воспоминания Е.Н. Трубецкого о Владимире Соловьеве, его Учителе и друге, дают достаточно реальное представление о человеческих качествах, характере и устремлениях великого русского философа.
Будучи несемейным и бездетным человеком, он, тем не менее, притягивал к себе детей. «Густые локоны, спускавшиеся до плеч, делали его похожим на икону. <...> Маленькие дети, хватая его за полы шубы, восклицают: “Боженька, боженька”[22]. «С этой наружностью аскета, – писал Трубецкой, – резко контрастировал его звучный, громкий голос: он поражал своей неизвестно откуда шедшей мистической силой и глубиной»[23]. «Среди философов всех веков, – продолжает Трубецкой, – трудно найти мыслителя, более проникнутого сознанием непосредственной близости к человеку области мистической, Божественной. Словно земной мир стал для него окончательно прозрачною завесою, сквозь которую он непрестанно созерцал невидимый, запредельный свет горы Фавор. Он заранее видел землю преображенною и одухотворенною»[24].
«Взор его, окрыленный таинственным видением, – дополняет Трубецкого Владимир Эрн, – проникает за грани истории, за все пределы греховной, земной жизни»[25]. И еще: «Соловьев всем организмом, т.е. духом, умом и телом одновременно, видел иную действительность с ясностью, которая превосходит решительно все “интуиции” великих философов и ставит Соловьева непосредственно наряду с божественным Платоном»[26].
Сам же Соловьев сказал об этом следующее: «Я не только верю во все сверхъестественное, но, собственно говоря, только в это и верю. Клянусь четой и нечетой, с тех пор, как я стал мыслить, тяготеющая над нами вещественность всегда представлялась мне не иначе, как некий кошмар сонного человечества, которого давит домовой...» [27]
«Как философ и поэт, – вновь свидетельствует Трубецкой, – он созерцал небесный свет в его бесчисленных здешних преломлениях и восходил, подобно Платону, от этих отражений к их первоисточнику. Когда этот свет освещал для него глубь земной действительности и делал явным скрытые в ней темные бесовские силы, он, как пророк и обличитель, метал в них небесные громы. Вне этой борьбы света с тьмой жизнь для него была бессмыслицей, шуткой»[28].
Он работал и творил в отличной от других манере. «Работа мысли и воображения Соловьева, – вспоминает Трубецкой, – никогда не останавливалась; она достигала высшего своего напряжения именно в те часы, когда он, по-видимому, ничем не был занят. Он не имел обыкновения думать с пером в руке: он брался за перо только для того, чтобы записать произведение, уже раньше созревшее и окончательно сложившееся в его голове; самый же процесс творчества происходил у него или на ходу, во время прогулки или приятельской беседы, или же, наконец, в часы бессонницы, не прекращаясь даже во время сна: ему случалось просыпаться с готовым стихотворением. Поэтому для него, собственно говоря, не существовало отдыха, и всего менее он отдыхал во сне.
По собственному его признанию, которое мне приходилось от него слышать, сон был для него “как бы окном в другой мир”: во сне он нередко беседовал с умершими, видел видения – иногда вещие, пророческие, иногда фантастические, странные»[29].
Слова «всего менее он отдыхал во сне» являются исключительно важными для понимания феномена Владимира Соловьева. Обычный человек отдыхает во сне, когда перед ним проходят разнообразные сновидения, напоминающие поток расслабившегося сознания. Перед Соловьевым же Мир Тонкий представал совсем иным – с иными задачами и другими возможностями. И этот скрытый для нас Мир осознавался Соловьевым как его главное место обитания, где он работает, размышляет и выполняет то, что ему поручено.
В нем жило не только сознание двух миров, но и всеохватывающее ощущение Вселенной, с высот которой он определял свою позицию как позицию человека, обитающего в пространстве Природы и социума нашей Планеты.
«Самое необычное в Соловьеве, – отмечал Н.А. Бердяев, – коренное, проходящее через всю его жизнь, это его чувство вселенскости, его универсализм. Нет в нем никакого индивидуализма, никакого партикуляризма. Всякое сектантство и отщепенство было ему противно и чуждо. Вл. Соловьев никогда не мог принадлежать ни к какой школе или партии, ни к какому направлению или кружку. Русская жизнь и мысль второй половины XIX века не знает другого столь вселенского, универсального человека, для которого всегда существовала лишь Россия, человечество, мировая душа, церковь, Бог…» [30]
Он совершенно не воспринимал повседневной обыденности и заведенного порядка. Мощная духовная жизнь, которая клокотала в нем, не укладывалась в обычные рамки. Он был невероятно щедр, по-детски доверчив, и его было нетрудно обмануть. Материальные ценности и чувство собственности были ему абсолютно чужды. Когда у него просили деньги, «он вынимал бумажник и давал не глядя, сколько захватит рука, и это – с одинаковым доверием ко всякому просившему. Когда же у него не было денег, он снимал с себя верхнее платье»[31]. Он раздавал нищим деньги и все, что в данный момент находилось при нем. Однажды, гуляя по Петербургу, вспоминает Трубецкой, «он отдал нищим все свои деньги, кошелек, пустой бумажник, носовой платок и старые ботинки»[32]. Ему было очень трудно оценивать человеческие поступки, побудительные мотивы которых казались ему запутанными, не всегда отражающими реальные намерения. Нередко, переоценивая людей, он жестоко ошибался в них. «Особенно часто, – вспоминает Трубецкой, – обманывался он в женщинах. Он легко пленялся ими, совершенно не распознавая прикрытой кокетством фальши, а иногда и ничтожества. Когда же наглядные доказательства, казалось, должны были бы привести его к полному разочарованию, он все-таки утверждал, что “ее умопостигаемый характер” прекрасен, а обнаруживавшиеся недостатки — только свойства “характера эмпирического”. Глядя на действительность с недосягаемой для простых смертных высоты, он, понятное дело, ясно видел общую картину жизни, но сбивался в оценке отдельных явлений, и в особенности индивидуальных характеров. Его неуравновешенное, вечно работавшее воображение часто приписывало людям несуществующие положительные качества»[33].
Он был бесприютным скитальцем без определенного места жительства, или, как теперь говорят, бомжем. Странничество и неодолимая тяга к перемене мест жили в его крови. И действительно, подтверждает Трубецкой, «своим духовным и, пожалуй, даже физическим обликом он напоминал тот созданный бродячей Русью тип странника, который ищет вышнего Иерусалима, а потому странствует по всему необъятному простору земли, чтит и посещает все святыни, но не останавливается надолго ни в какой здешней обители. В такой жизни материальные заботы не занимают много места: у странников они олицетворяются всего только небольшой котомкой за плечами»[34].
Он не мог ни войти, ни разместиться со своим духовным багажом в каком-либо определенном круге современного ему общества. Отношение к нему петербургского общества граничило с ненавистью и полным неприятием его. Генеральское слово «дубина», которое услышал Александр Блок при первой встрече с Соловьевым, полностью определяет это отношение. Общество отторгало от себя великого философа и духовного Учителя, не понимая всего значения его личности, меряя его гигантскую фигуру лишь нормами установившегося традиционного поведения.
«Он же проходил, – пишет Блок о последних годах жизни философа, – тогда уже в очевидном для зрячих ином образе, врезаясь в сердца своим острым, четким, нечеловеческим силуэтом. В это последнее трехлетие своей земной жизни он, кажется, определенно знал про себя положенные ему сроки; к внешнему обаянию и блеску прибавилось нечто, что его озаряло и стерегло. Исполнялся древний закон, по которому мудрая, хотя бы и обессиленная падениями и изменами жизнь, – старости возвращает юность. Издали светящаяся точка этой юности <...> как воспоминание о стране, из которой прибыл, которую забывал в пустыне жизни, – знаменует близость смыкания круга, близость конца, но не гибели, успения, но не смерти»[35].
У таких, как Соловьев, а это единицы за всю историю человечества, смерти не бывает даже на Земле. Ибо они остаются бессмертными в памяти нашего плотного мира. И чем больше времени проходит с момента их ухода, тем все более обоснованным кажется нам их бессмертие.
«Великие творения человеческого духа, – писал один из крупных русских философов Сергей Булгаков в июле 1910 года, – подобны горным вершинам: их белоснежные пики поднимаются перед нами все выше и выше, чем дальше мы от них отходим. По ним мы ориентируемся в пути, они всегда остаются перед нашими глазами. Временем также испытывается подлинное величие, как расстоянием высота гор. Мы отошли всего на 10 лет от дня кончины Соловьева, и как изменилась уже историческая перспектива, как вырос он перед нашими глазами, какое место он начинает занимать в наших душах. Взамен высокомерно-пренебрежительного незамечания – из Назарета может ли что произойти! – полного почти игнорирования его философского творчества, мы замечаем жадное всасывание, органическое усвоение основных начал его философии»[36].
Другой русский философ Л.М. Лопатин отметил, что «Соловьев для русской философии был тем же, чем Пушкин для поэзии»[37]. Вряд ли можно опровергать справедливость этой оценки. Разница состоит лишь в том, что Пушкина знают многие, Соловьева же далеко не все. Так уж сложилась судьба великого философа. В России такой случай не первый и не последний…
Примечания
1 Соловьев Владимир.Избранное. СПб., 1998. С. 103.
2 Там же. С. 282.
3 Соловьев Владимир. Чтения о богочеловечестве. Статьи. Стихотворения и поэма. Из «Трех разговоров»: Краткая повесть об Антихристе. СПб., 1994. С. 379.
4 Там же. С. 381.
5 Соловьев Владимир. Избранное. СПб., 1998. С. 12.
6 О Владимире Соловьеве. Томск, 1997. С. 86.
7 Там же. С. 87–88.
8 Соловьев С.М.Владимир Соловьев. Жизнь и творческая эволюция. М., 1997. С. 148.
9 О Владимире Соловьеве. Томск, 1997. С. 124.
10 Соловьев Владимир. Чтения о богочеловечестве. Статьи. Стихотворения и поэма. Из «Трех разговоров»: Краткая повесть об Антихристе. СПб., 1994. С. 405.
11 Там же. С. 406—407.
12 Там же. С. 408.
13 Там же.
14 Там же. С. 409
15 Там же.
16 Там же.
17 Там же. С. 410.
18 О Владимире Соловьеве. Томск, 1997. С. 177.
19 Иванов Вячеслав.Родное и вселенское. М., 1994. С. 345.
20 Соловьев Владимир. Избранное. СПб., 1998. С. 60—61.
21 О Владимире Соловьеве. Томск, 1997. С. 97.
22 Там же. С. 56.
23 Там же. С. 57.
24 Там же. С. 80.
25 Там же. С. 125.
26 Там же. С. 121.
27 Там же. С. 120.
28 Там же. С. 49.
29 Там же. С. 57.
30 Там же. С. 98–99.
31 Там же. С. 51.
32 Там же. С. 52.
33 Там же. С. 53–54.
34 Там же. С. 69.
35 Там же. С. 90.
36 Там же. С. 5.
37 Соловьев С.М.Владимир Соловьев. Жизнь и творческая эволюция. М., 1997. С. 380.
|
||
|